Аудиокнига "Сказки Бугролесья. Волна и Прутик"
Аудиоверсия первой главы первой части историко-фантастической повести "Сказки Бугролесья. Волна и Прутик"!
Главу озвучил актёр-декламатор Глашатай Костас.
----------------
"Сказки... " Вконтакте
Аудиоверсия первой главы первой части историко-фантастической повести "Сказки Бугролесья. Волна и Прутик"!
Главу озвучил актёр-декламатор Глашатай Костас.
----------------
"Сказки... " Вконтакте
Фёдор опять пошевелился, приоткрыл левый глаз. Весной славно — комарья нет ещё, лежи себе на солнышке. По коньку крыши к нему прыгал воробей. Важный барин, серьёзный. Хотя и суетливый. Фёдор поднял голову, чуть двинулся вверх по скату, упираясь босыми ступнями в тёс, поудобнее устроил руки на коньке и, опустив на них подбородок, стал смотреть на деревню.
Иллюстрация к книге "Сказки Бугролесья. Волна и Прутик"
Автор иллюстрации: Ян Воронин
…Вокруг негромко шумело безбрежное море полыни. Перекатываясь в темноте широкими волнами, высокая, почти до плеча, полынь источала горьковатый запах и дышала напитанным за день теплом. Упругий ночной ветер поглаживал Степь огромной невидимой ладонью, омывал прохладой лица, легко толкал в грудь, словно говорил: «Стойте! Вернитесь! Ещё не всё потеряно!»
Но далеко позади, на востоке, светилось зарево пожара.
Это горел Город…
…Ночь Перемен — священное право Мастеров Равновесия. Заветный долг. И несколько часов назад эта ночь обагрилась их кровью…
Зря Наставники надеялись, что Правитель не посмеет призвать Железный Легион. Он посмел. Ещё хуже, что всё было разыграно как по нотам. Как на параде — быстро, слаженно, без лишней суеты. Кто-то предупредил Правителя о назначенном дне…
Нужно спешить: прижав к земле ухо, уже слышна тяжёлая поступь погони.
Погоня движется быстро, грозно, неотвратимо: дружно гремит латами, позвякивает голубой сталью кривых мечей и секир, выбивает коваными башмаками пыль из бескрайнего тела Степи. Выносливая, закалённая в походах лёгкая пехота Железного Легиона. Нужно спешить…
Рана в боку саднит. То и дело по рёбрам растекается тепло — это сочится кровь. Наспех повязанные бинты ослабли, сползли вниз…
Вея сильно устала, но старается не подавать вида — только иногда крепче сжимает его руку: и тогда он начинает чувствовать, как в её ладошке пульсируют, отдаются частыми беспокойными толчками удары сердца. Отважный родной человечек — его последняя радость…
Скоро будет Река. Река, а за ней — густо изрезанное трещинами разломов и провалами глубоких пещер, Взгорье. Здесь, в подземных лабиринтах они сумеют спастись, оторваться от погони, укрыться от неминуемой Волны Перехода…
В излучине, среди камыша, словно дожидаясь беглецов, стояла лодка.
Посреди реки он перестал грести, опустил тяжёлые весла. Течение легко подхватило и беззвучно понесло судёнышко мимо высоких тёмных берегов. Он откинулся назад, привалился спиной к носовому выступу. Вея склонилась над ним: на ощупь расстегнула мундир, осторожно поправила повязку. Потом набрала воды в небольшой походный мех. Вода была тёплой.
Вдруг с новой силой накатило отчаянье, до боли в груди резанула жгучая обида…
Их Цех, единственный, владевший тайной Алмазной Нити, вышел этой ночью на главную площадь Города. Долг, предписанный Уставом и скреплённый нерушимой цеховой клятвой, призывал хранить Равновесие, беречь народ Города от гибельных путей! И теперь, дабы исправить пагубный ход событий, качнуть чашу весов в другую сторону, спасти… — они прибегли к последнему средству. К священному Цеховому праву Мастеров Равновесия — Возвестить Ночь Перемен!..
Никто не должен был пострадать… никто! Даже Правитель!
И если бы с ними поднялись остальные — всё могло быть иначе…
Но жителям Города оказались не нужны их знания, их труд, их почти безупречная интуиция… Горожане не вняли голосу разума…
— Слишком долго… Слишком долго длилась сравнительно спокойная жизнь… Четыре поколения… почти восемь полных Витков… — горько вздыхал наставник Гэрт. — Они забыли, они привыкли к покою, они слепо верят, что всё обойдётся… И они стали бояться Прыжка!..
За это время Чёрная Буря, оставляя за собой бескрайние ледяные поля и насквозь промёрзшую землю, трижды прокатывалась по Степи ОБХОДЯ ГОРОД СТОРОНОЙ! Трижды!!! Невероятная удача, небывалое везение… и неустанный труд Наставников. Но вечно так продолжаться не может. Рано или поздно Буря вернётся, закроет небо… И тогда только Прыжок по Алмазной Нити в силах спасти Город! Только Прыжок, как это не раз случалось прежде…
— Что ж, каждый сделал свой выбор! — голос наставника Гэрта стал строг и бесстрастен. — Скоро прервется связь, и сама Степь стряхнёт самодовольных глупцов, как пыльцу с ковыля!..
…А те, с кем он встал этой ночью плечом к плечу — остались лежать на площади. Там, на главной площади Города остались все: мужчины и женщины — Мастера Равновесия, Наставники, подмастерья. И его сверстники, цеховые ученики — отряд Весеннего Побега… Совсем ещё мальчишки. Так и несостоявшаяся смена…
Слава Хранителям, что прозорливый Гэрт загодя отправил младшую Ветвь Побега в сопровождении старшего подмастерья далеко в Степь, в наблюдательный лагерь…
Покойся с миром, мудрый старик…
…Стена коротких металлических стрел смела строй: запрыгал свет факелов; безвольно и, неестественно подгибая ноги, люди падали навзничь, точно тряпичные куклы балаганщика, у которых подрезали нити. Большинство погибло, ещё не коснувшись земли. Смертельное оружие поражало наверняка: не теряя гибельной скорости, снаряды пробивали щиты и доспехи, пронзали тела, дробили кости. Оружие, рождённое на свет кропотливой работой Мастеров Равновесия… оружие, которое они сами вручили Правителю… оружие призванное защищать и беречь Город, обернулось против его создателей!
Ирония Творца…
Странно, что он уцелел. Лишь обожгло бок, и лопнул — расколовшись, повис на ремнях — большой и тяжёлый для его плеч, нагрудный панцирь…
Чвакающий звук пусковых механизмов. Слившийся с ним лязг достигших цели снарядов. Короткий, разноголосый и непроизвольно дружный вскрик. Шум падающих тел. Редкие слабые стоны…
И тишина.
Он вдруг остался один посреди площади. Совершенно один!..
Он оглянулся: между павших на истертых каменных плитах метался огонь факелов, на запрокинутых лицах плясали багровые отсветы, мерцали неподвижно застывшие, обращенные в ночное небо глаза. Спокойные, угадавшие исход, и от этого чуть грустные…
Тёмное пламя полыхнуло в груди, опалило сознание.
Он медленно поднял голову. Стрелявшие стояли на другом конце площади: непоколебимо, строго по военной науке. Сомкнуты щиты, поблёскивают острия копий, нет ни сомнений, ни чувств… Железный Легион!
И тогда он резонировал Волну.
Он — последний и самый юный из Мастеров Равновесия.
Последний, кто умел это делать и знал, что делать этого нельзя…
— Что ты творишь, Автономир Пантеус!?.. — тенью скользнул в сознании непривычно высокий, звенящий тревогой возглас Наставника Гэрта…
— Они же первые… они же убили нас всех! Я защищался…
— А, может быть, мстил? — а это уже родной и спокойный голос отца…
«Да, мстил… я не смог иначе… Если б ты был рядом, папа, ты бы обязательно меня понял… и, возможно, простил…»
Зачин Волны вихрем прокатился по площади, подхватил фалангу «железных» вместе с установками и с чудовищной силой ударил о парадный фасад Дворца.
Пространство качнулось. Разом надломились и стали медленно заваливаться острые шпили башен, тонкой сеткой трещин подёрнулись стены ближайших зданий, прыснула клубами пыль. За спиной с грохотом обрушилась величественная арка Равноденствия и Вечного Лета.
С разных сторон донеслись приглушённые расстоянием испуганные крики горожан, захлопали двери и ставни, ночная стража на крепостных стенах запоздало ударила в сигнальные колокола…
Остаточный резонанс, неуправляемый и коварный, несущий невидимый огонь, скользнул вдоль радиально разбегавшихся от площади улиц, взметнулся по крепостной стене и, опрокинувшись, пронзил Город. Тут и там юркими желтыми змейками поползли языки пламени.
Город горел…
Как повествуют Скрижали, каждый раз после Прыжка по Алмазной Нити в Городе повсеместно вспыхивало всё, что подвластно огню: дерево, ткань, шерсть, изделия тонкой кожи… Поэтому почти всё вокруг было из железа и камня… одежда соткана из огнестойкого Серого поползня… а люди научились и привыкли укрощать пламя! К тому же, Цех Пенной Воды хорошо знал своё дело: нёс караулы, чинил и надраивал насосы и раструбы, наполнял песком ярко-синие бочки и докучал горожан обязательными для всех манёврами. И сейчас они ещё не до конца растеряли былые умения…
Пожар горожане потушат.
Но самое страшное должно случиться позже, на рассвете, когда рожденная в недрах пространства Волна Перехода накроет Город. Оставалось надеяться, что к тому времени люди успеют уйти подальше в Степь, уберегут детей…
Одна вакансия, два кандидата. Сможете выбрать лучшего? И так пять раз.
«Сказ Жур»
…Казалось бы, чего проще — оглянись, прислушайся, разгляди жизнь в былинке каждой. Но, иной человек будто слеп от рождения — кроме себя ничего усмотреть не в силах. И уверен такой бедолага, что весь мир необъятный вокруг него вращается и лишь для него единого сотворён. Так горемыка в потёмках и мается…
А чтобы постичь такое простое чудо, которое здесь, рядом, всякий день около нас происходит — сердце чистое и чуткое в груди пестовать надобно!
Но это присказка, а вот вам и сказка…
Бежит наша Жур-река по груди Земли-матушки испокон седых веков.
В глубине Тёплых Бугров сплетается она из сотен ручьёв-родников в тугую косу — вьётся-скачет по перекатам, поёт звонко: голосом девичьим с миром беседует.
Ниже — блестит неспешно прозрачной водой-слезою по Тёмным Буграм — растёт-полнится средь сырых еловых лесов, взрослеет.
И уже далеко на Закате широко и зрело с морюшком роднится.
И кто видел, тот знает, что бывает река и весёлой и грустной. То плещет ласково, а то и серчает крутой волной да водой глубокой.
По установленью высшему течёт жизнь человеческая от рождения к старости — через дни-недели, месяцы и годы. У реки иначе: от истока малого — к устью, к морю, через вёрсты да пороги…
Раз в пять лет, в холода лютые, на Крещение, когда Дух Божий всю воду мира святит — очищает, дабы и впредь могла вода жизнь питать и утолять скорби, родятся в Жур-реке её детки. Каждый родник-ручеёк, что впадает в Жур, отдаёт струйку малую. И бегут эти струйки со всех притоков, кто вниз, а кто и вверх, супротив течения. К нам, к Клешеме, за Светлую Горку, за Звонкие Перекаты. Собираются в Журовой заводи струйки тонкие, ждут полуночи Крещенской.
А ровно в полночь становятся они СОВСЕМ живыми. Превращаются струйки в прозрачных водных детишек — Журов.
Ох, и весело у них в тот миг! Рождения радость! Вьются змейками-невидимками, снуют по всей заводи до переката, смеются-хохочут. Кутерьма-карусель! Анж, вода бурлит.
Потому, раз в пять лет, на Крещение, полынья в заводи за Светлой Горкой открывается. Даже в самую студёную зиму.
Но, когда является к заводи Крёстный Ход, и священник таинство творит — молитвы читает — детки Журы утихают. Хоть и малы совсем — понимают уже!
Да недолго затишье длится. Как войдут православные в воду, так каждого малыши Журы обласкают: по груди завьются, по спине соскользнут — всю хворобу, злость и нечисть снимут!
И ещё несколько дней веселятся новорожденные в Журовой заводи: знакомятся, играют, себе и Миру радуются!
Только и у Журов забот много. Спустя седмицу уходят они всем своим шумным семейством в тайное место. И то ли есть это тайное место, а то ли и нет его вовсе, но до тёплых деньков, до ледохода, много-много нужно Журам малюткам узнать, многому научиться.
У любой травинки своя цель и предназначение в мире. И у Журов своё.
К лету домой, по своим притокам, в свой ручеёк вернуться следует. Присматривать за порядком водным, русло в чистоте держать, над икринками-мальками и прочей водной живностью попечительство нести. И за лесом окружающим ухаживать: уже к осени научатся молодые Журы выбираться на берег и ужами-невидимками в траве шуршать.
И ещё много дел и забот у Журов — но нам и малой части из того не постичь. Мудрость великую и многие тайны нашего мира хранят Журы. Много чудесного могут они, многое делают, но тихо и незаметно для людей. И сами на глаза человеку не показываются. Да и захочешь — не узришь: прозрачное, как родниковая вода, тело у Журов. В шаге от тебя в воде ли, в траве затаится — и нет его. А плавают Журы быстро, ползают ловко. Лишь изредка, чтобы Помощь или Весть донести, являются они людям. Да и то, лишь тому человеку, у которого сердце чистое и чуткое!
Так и живут Журы четыре года в трудах праведных. А на пятый год, когда лето уж под горку катится, сходятся Журы в глубине Великого Мха, в местах топких и непроходимых. Вьёт на болоте каждый Жур себе гнёздышко-шар, на вроде того, что синицы строят, и засыпает в нём на три дня. А на Спаса Яблочного, в День Преображения, просыпается в гнезде молодой Журавль. Вида обычного, от других журавлей не отличимого, да во всём остальном — иной.
Собираются Журы-журавли по осени в стаю и улетают.
И летят они без отдыха много дней и ночей, летят за край Земли, сквозь чёрное небо к далёким звёздам.
И когда приходит срок, по одному покидают Журы клин стройный, и дальше в одиночку путь держат. Так как звезда у каждого своя!
Потому и имена их истинные — как у звёзд!
Часть первая:
Глава 1, Глава 2 и 3, Глава 4, Глава 5, Глава 6, Глава 7...
8
Тётка Прасковья заволновалась первой. На восьмой день не выдержала, после утренней подойки отправилась к Кирилл Афанасьевичу: «Сват, чует моё сердце — неладно что-то! Ходовы, вторая седмица пошла, как на Верег-покос уехали!»
— Так там дел-то — на три дня!
— Вот, я и говорю!
Кирилл Афанасьевич запрягал быстро: прихватив сына и ещё одного клешемского охотника, взмылив лошадей, вскоре был на дальнем покосе.
Ничего утешительного они там не увидели: несколько дней нетопленая землянка и соскучившийся по людям Сивка. И никаких следов! Даже надёжный пёс Кирилла Афанасьевича взял только один, который терялся в ближнем болоте: судя по всему — след Фёдора. Остальные пропадали у самой избы, не доходя Верег-ручья!
День, ночь и всё следующее утро до полудня Кирилл Афанасьевич сотоварищи рыскал по окрестностям покоса –безрезультатно. Уставшие, непонимающие, понурив головы, вернулись, мужики домой…
Вся Клешема пару дней бурлила, как на дрожжах.
Ещё ездили на Верег-покос добровольцы, искали, кричали-аукали и ворошили стога. Вздыхали-причитали, встречаясь на деревне, жонки-мамки. Ходил озадаченным и смурным батюшка Савелий…
Но Ходовы исчезли.
Кирилл Афанасьевич шатуном метался по горнице, горячился:
— Не понимаю, как же так!? Что могло случиться!? И ни слуху, ни духу — словно сквозь землю канули...
— Может, всё-таки, зверь какой? — отец Савелий возвышался за столом, положив на него свои могучие руки и тихонько пощёлкивая чётками.
— Да нет, же, Савельюшка, — в запале Кирилл Афанасьевич игнорировал чины и ранги. — Докладывал уже! Мне не веришь — вон, у Васьки спроси. Ни зверя, ни чёрта лысого, прости Боже!
Кирилл Афанасьевич вдруг остановился, и устало сел на лавку возле священника.
— Там всё как-то чинно, что ли. Изба, значит, притворена, инструмент, там, посуда, утварь — всё по полочкам. Чистота и порядок. Сивка стреноженный пасётся, непуганый, будто выкупан даже недавно. Три стога поставлены на ближних пожнях, вот только на дальней — недокос на треть, и стоговать не начали. Словно надоело им — и бросили.
— Так, выходит, сами ушли куда-то?
— Выходит так. Но куда там идти!? Ягоды под боком, просёлок до деревни надёжный… Не охотиться же всем табором посерёдке лета понесло!? Там заплутать можно, если только в глубину Тёплых Бугров уйдёшь. Да и то, Иван хоть и пришлый — освоиться успел, и голова на плечах — не колода еловая… След теряется до ручья ещё — как обрезало. А совсем повыветриться не должен: пёс мой, другой раз, и двухнедельной давности, как клубок распутает! И ещё. Похоже, что когда все ушли, Федя, значит, оставался в избе. Дня два может… А после тоже дёрнул — до Верег-болота, а там… Вот он, Фёдор, скорее всего на Тёплые Бугры ушёл. Но мы вёрст — дюжины две с гаком в ту сторону отмеряли, носом землю рыли — никого. Не мог малец столько отмахать. Да ещё, значит, по лесу.
Кирилл Афанасьевич опустил голову и уставился куда-то в пол. Помолчали.
— Слушай, Кирилл, а ты к Автоному Пантелеймоновичу подходил? Рассказывал?
— Беседовал я с Телемонычем, если можно так сказать. Как вернулись, значит, — так к нему сразу.
— И чего Телемоныч?
— Да ничего, молчит, как обычно. Сверкает глазищами своими из-под бровей только…
Прошёл ещё день. Случившееся на Верег-покосе тяжёлой холстиной накрыло Клешему. Понурые люди тревожно поглядывали друг на друга, то и дело прислушивались и всматривались в синюю даль Тёплых Бугров, говорили вполголоса. Не слышалось обычного смеха и гомона ребятни. Больше всех, конечно, переживали родственники Ходовых.
У Кирилла Афанасьевича всё валилось из рук. Сенокос свой он задвинул на потом, вяло копошился с мелкодельем во дворе. К вечеру, испортив вторую заготовку коромысла, он воткнул топор в чурку, отряхнул стружку с колен и, решительно нахлобучив картуз, направился к отцу Савелию. Идти было недалеко, однако уже на полпути Кирилл Афанасьевич увидел знакомую фигуру: отставного боцмана Императорского Флота не заметить было трудно. Слегка прихрамывая, батюшка Савелий спускался от своего дома навстречу.
— Здравствуй, отец Савелий.
— А, Кирилл Афанасьевич. На ловца и зверь… — священник протянул руку. — Как там, ничего не слышно?
— Ничего… Я, вот, тоже к тебе шёл. Думаю надо сбирать артель малую и на поиски с утра отправляться — не могу так сидеть. Тут такое дело, значит, что неизвестно, сколько дней-недель проходишь: все Тёплые Бугры, аж до дальних болот Продувного Пояса обойти нужно, — Кирилл Афанасьевич озабоченно свёл брови. — Мужики, я думаю, не откажут, но пора нынче горячая — сенокос. Тебе, вроде как, сподручнее народ попросить… Человек пять, значит, хватит — я скажу кого.
Батюшка одной рукой приобнял Кирилла Афанасьевича за плечи и чуть склонился, заглядывая ему в лицо:
— Конечно, Кирилл Афанасьевич, конечно, дорогой. Теперь прямо и…
Договорить отец Савелий не успел, за его спиной раздался спокойный и негромкий голос:
— Ни к чему это.
От неожиданности оба вздрогнули и быстро обернулись.
— Фу, прости и помилуй, Автоном Пантелеймонович, ты так, паче чаяния, когда-нибудь заикой сделаешь…
Дед Телемоныч, опёршись на свой неизменный посох-клюку, стоял поодаль.
— Ни к чему артель на поиски собирать. Нашёлся Фёдор. У меня сейчас.
Священник и Кирилл Афанасьевич ошарашено переглянулись и уставились на Телемоныча:
— А это, а…
— А остальных не найдёте. Никто не найдёт. Ушли они.
— Как?
— Куда?..
— Что Фёдор нашёлся, никому не говорите пока. Слаб он ещё, отсыпается. Отдохнёт у меня, травок попьёт. А завтра к вечеру явится сам…
Телемоныч ещё мгновение постоял, плавно развернулся и, мерно вышагивая, двинулся в сторону своего дома. Вскоре его долговязый силуэт уже маячила на другом конце Клешемы. А отец Савелий и Кирилл Афанасьевич так и стояли какое-то время, разинув рты и глядя ему вослед.
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…
Но что же, всё-таки, случилось на этом, будь он неладен, Верег-покосе?! Куда запропали остальные Ходовы?! Или погибли?! Иван с супругой-лебёдушкой, Семён, Даша!
Нет, Телемоныч всегда говорил скупо, но точно. УШЛИ!?
Но куда и зачем? И почему не найти их опытным таёжным охотникам-следопытам? Надолго ли? Навсегда?!
А как же Фёдор?!
Тревожные вопросы сутолочной мошкарой роились в обеих головах. Но сомневаться в том, что сказал Телемоныч, не приходилось — никто и никогда не слышал от этого древнего старика лишнего или неверного слова!
Автоному Пантелеймоновичу в Клешеме доверяли безоговорочно.
Потому, может быть, что самый ветхий дед в деревне годился ему во внуки. Потому, что этот загадочный старец — словно звенящий кедр, растёт в Клешеме с неведомых изначальных времён. И каждый человек, когда приходил его срок появиться на свет, сделать первые шаги, сказать первое слово — среди всего прочего — узнавал, видел и привыкал, как к окружающей природе, как к Жур-реке, как к церквям на Светлой Горке — к его высокой сухой фигуре, к его лицу.
Широкий лоб, косматые соломенные брови, прямой и тонкий, с лёгкой горбинкой нос. Седые пряди волос до плеч и неширокая, спадающая на грудь невесомой серебряной волной, борода. Но первое, что сразу и навсегда врезалось в память — большие и внимательные, выцветшие до небесной синевы глаза старца. В туманной глубине этих глаз таились мудрость и знание.
И не было в Клешеме человека, которому рано или поздно не помог молчаливый старик. Скольких выходил после стычек с лютым зверьём, скольких спас от злых немощей и болезней! С малых ногтей поили клешемские жонки своих чад его травами-настойками и, видно, поэтому, уже ни одно поколение в Клешеме вырастало крепким и здоровым.
А если от скудоумия да заскорузлой зависти кто-то и шептал по углам — нечистая сила здесь, колдун тёмный дед этот — знать был этот кто-то пришлым, не клешемским. В деревне все знали, что веру православную старик чтил в строгости, на службы ходил исправно, а на груди прятал маленький образок. Со священниками прежними изредка беседы вёл: говорил непонятно — на латинском ли, греческом ли наречии, но священники слушали внимательно, согласно кивали.
И догонять его сейчас, донимать расспросами — дело тщетное: скажет сам, если сочтёт нужным…
Дед Телемоныч не зря сверкал глазами из-под бровей — нашёл, все-таки, Фёдора. Нашёл в нескольких верстах от Клешемы, вверх и влево от Жур-реки. Там бы и искать никто не додумался.
Кроме Телемоныча.
Ночью, в неплотных сумерках, подобрал он у векового ствола исхудавшее лёгкое тело, в котором совсем незаметно, тонкой змейкой-прутиком ещё билась жизнь. Приник седой головой к груди Фёдора, прислушался, сказал что-то еле слышно змейке-прутику. И подняв на руки, бережно понёс мальчишку домой.
Два дня выхаживал старик Фёдора: не спал, дежурил у постели и почти никуда не отлучался. Втирал пахучие мази, осторожно приподняв голову, поил горькими травяными настоями.
На третий день Фёдор пришёл в себя. Открыл глаза и долго смотрел на Телемоныча. Пока не вспомнил:
— Дедушка Пантелеймонович, это ты?
— Я, мой хороший. Я…
— Мы дома у тебя, да?
— Да Фёдор, дома. В Клешеме.
— А мама с папой… и Дашка, Семён?
— Ушли они, Фёдор. В другие места ушли. Живы-здоровы, не волнуйся.
— А я, дедушка… почему я… почему меня не взяли? Я только уснул чуток, а они тихонько и ушли… — слёзы набухали в уголках глаз, скатывались по вискам, капали на большую пуховую подушку, но Фёдор лишь едва всхлипывал, тихо сглатывал душный комок и отрывисто дышал.
— Ничего, малыш, ничего… Не могли они тебя взять. И остаться не могли… — дед Телемоныч легко погладил Фёдора по голове. — Живы они. Успокойся, пожалуйста. Я тебе позже всё расскажу…
В тот раз как-то странно и непривычно звучали слова Телемоныча, и голос его казался родным и совсем не старым.
— Тут травка, — старик поднёс Фёдору чашку, — нужно выпить. Отдохнуть ещё…
Фёдор проглотил тёплый и на этот раз негорький отвар и вскоре снова уснул.
Потом были шумные слёзы и объятья тётушки Прасковьи и сестёр. Фёдора передавали из рук в руки, сажали на колени, долго и ласково гладили по голове, тяжело вздыхали и виновато смотрели в глаза. Поили — угощали сладостями, мёдом, морсами.
Потом в доме Кирилл Афанасьевича собравшаяся родня снова обнимала Фёдора: «Слава Богу, Фёдор, нашёлся!». Усадив во главе стола, до отвала кормили мясом и рыбой, пышными пирогами. Снова вздыхали…
Потом, будто лопнул созревший нарыв — переполнившая душу тоска хлынула наружу, и Фёдор, глотая слёзы и чувствуя облегчение, долго и сбивчиво рассказывал о том, что произошло на этом проклятом покосе. О том, как он пытался найти своих…
Женщины плакали вместе с Фёдором, утирали глаза уголками платков, а мужики, нахмурившись, почёсывали затылки и иногда тихонько переспрашивали:
— А с Верег-болота на восток пошёл или левее взял?
— Левее, к северу…
— Ясно…
— А какая, говоришь, изба на Буграх встретилась?
— Да обычная, вроде охотничья.
— Да не лезьте вы с расспросами-то, и так, бедолаженька натерпелся!
— Да, погодь, Прасковья. А там ничего такого, в избе, не было?
— Нет, вроде. Не помню… — Фёдор шмыгнул носом и немного успокоившись, утёрся рукавом. — А-а-а, там, в углу крест деревянный был, тёмный такой, с аршин где-то высотою…
Мужики таращили глаза, переглядывались и ещё крепче чесали затылки:
— Так это ж скит Саватьевский, царство ему небесное, со святыми да упокойся! Это ж шесть десятков вёрст от Клешемы по тропе будет!!! На краю Сивых Мхов — гиблых болот. Вот это да!!!
— Вот это, ты, Фёдор, и намерял ножками, горюшка нахлебался! Эдак по тайге шастать — и крепкий охотник Богу душу отдаст!!!
— Да, покрутило тебя лихо! Лихо по Буграм-то находился! Лихоход ты, Фёдор! Фёдор Лихоход!
— Цыть вам! Никола Угодник да Матушка Царица Небесная миловали Федюшку! Помолимся всема на службе, свечки поставим. И ты, Фёдор, помолись горячо!
— Да!!! Чудеса Божия!!!
Вся родня хотела взять Фёдора к себе. О том, чтобы он жил в опустевшем доме и речи не было: тяжко это, да и мал ещё. Ждали, что сам Фёдор решит, кого выберет. Но он, погостив у всех понемногу, подошёл как-то к тётке Прасковье:
— Прасковья Степановна, — Фёдора кольнула лёгкая виноватость: тётушка столько о нём заботилась, как бы ни обидеть, — можно я у дедушки Пантелемоныча поживу? Ладно? Он меня к себе берёт. Я, ведь, только у него и сплю нормально. А так, всё в голову ералаш какой-то лезет…
Такая новость всех несколько удивила — Телемоныч всегда держался на особинку. Помощь оказать, вылечить, совет дать или ещё что — это всегда ради Бога! Но, чтобы мальчишку к себе брать?! Людей старик не чурался, но жил анахоретом, говорил и то — скупо и только по делу. А тут…
Но возражать никто не стал. Да и спокойней всем — все-таки Телемоныч рядом. А может травному да лекарскому делу обучит Фёдора?..
Так и стали жить в небольшом доме на пригорке, на краю красивой ладной деревни Клешемы древний старик-травник Телемоныч и Фёдор Лихоход.
Соцсети:
Часть первая:
Глава 1, Глава 2 и 3, Глава 4, Глава 5, Глава 6...
7
Расчертив полы горницы яркими солнечными прямоугольниками, за окнами сиял радостный весенний день. Сонно вздыхая и что-то еле слышно бормоча под нос, Фёдор ещё битый час ворочался в полутьме печной лежанки. Наконец усталость и напряжение последних дней взяли вверх, и, уткнувшись носом в подушку, Фёдор уснул. Подхваченный сном, раскинув руки, он летел в позапрошлое лето. Туда, где всё было надёжно и светло, где домашним уютом, теплом маминых рук и весёлым взглядом отца лучились дни. Где впереди ждала сказка и радость. И где не зияла чёрной пустотой новая беда.
Фёдор помнил всё, что случилось. Помнил до каждого дня, до каждого, наверное, шага и слова. Но изболевшаяся душа спрятала эти события глубоко на дно памяти, в глухие, самые дальние закоулки.
А было так.
Год назад, сразу после Петрова дня, заехали Ходовы всем семейством на дальний покос. Имелось у Ходовых два участка значительно ближе к дому, но сена с них на зиму не хватало. Вот и пришлось брать ещё один — дальний.
Лежал он в восьми верстах от Клешемы: первые четыре шли лесным просёлком, что петляет вверх по Жур-реке, а затем ещё четыре версты в сторону, вдоль Верег-ручья. Там, в ручьевой пойме, среди соснового редколесья и лиственного подроста, вблизи небольшого болота, из которого Верег-ручей брал начало, и лежало несколько заброшенных пожен.
В прошлом году их привели в порядок: обрубили настырный осиновый молодняк по кромкам, наладили из толстых жердей мосты через ручьевину, расчистили тропинки и подновили избу-землянку. В этом году нужно было косить.
Домашнее хозяйство — двух коров и овец — оставили на тётку Прасковью.
До места добрались без приключений. Лишь однажды тележное колесо угодило мимо колеи, в болотную лужу: пришлось слезать и выталкивать.
Стояло вёдро: солнечно, без дождей, с теплым полуденным ветерком. Высокие сочные травы обещали сытую зиму домашней живности. «Может ещё и с запасом выйдет!» — посмеивался отец.
Поднимались часа в два пополуночи, задолго до восхода: благо в белую ночь видно как днём. Кутали наглухо в льняные платки руки, шею, лицо, оставляли только глаза — иначе до волдырей искусает мелкая, но злющая ночная мошка — и шли косить. По ночной росе коса сама скользит-посвистывает: вжик, вжик, вжик. А у Фёдора коса особая, небольшая и лёгкая — с подогнанной под его рост рукоятью-косовищем. И не упреешь шибко, не то, что днём.
После того, как солнышко набирало силу, делали перерыв. У мамы, тем временем, уже и похлёбка сварится, и чай травяной душистый в чайнике булькает. Завтракали. Потом отдыхали в избушке-землянке с печкой каменкой и широкими низкими нарами вдоль стен. Землянку предварительно протапливали от сырости, и дремали в запахе превших на каменке трав, изгоняющих комарьё. Фёдор и Дашка быстро засыпали на мягкой душистой подстилке, а Семён, отец и мама, то и дело, ходили ворошить скошенное сено.
После полудня, если сено в волоках успевало высохнуть, его сгребали в большие кучи и на носилках-жердинах таскали к стоговищу. Затем обедали, а после обеда снова косили, пока не разливалась по макушкам нежная зорька, и не опускался с высокой сухары прозрачно-синий вечер. Ввечеру недолго собирали чернику, в избытке росшую возле самой избушки, ужинали и укладывались спать.
На третий день, вернувшись с ночной косьбы и перекусив, все как обычно завалились отдохнуть. Отец посапывал напротив каменки, возле сутулого дверного проёма, сбоку о чём-то шептались Семён с Дашкой, да брякала посудой у близкого ручья мама. Фёдор немного покрутился и безмятежно уснул в своём углу…
Проснулся Фёдор, как от удара, словно кто-то грохнул обухом в медный таз над самой его головой. Рывком сел. Хлопая глазами, стараясь унять бухающее сердце, огляделся. В землянке никого не было, лишь парусом от лёгкого ветерка вздулась прозрачная занавесь на дверном проёме. Фу. Фёдор откинулся назад, полежал, просыпаясь и успокаиваясь, прислушался. Было тихо: где-то тонко звенел комар, шумел макушками лес да журчал Верег-ручей. А где все? Наверное, ушли сено ворошить, а его пожалели, дали младшему поваляться подольше.
Фёдор вышел наружу. Костёр почти потух, но седые уголья ещё мигали красными прожилками. На тагане томилась в котле каша, и пускал из носика струйки пара закопчённый чайник. Возле землянки был устроен навес, под которым стоял длинный, но неширокий стол из осиновых плах, вдоль него — такие же лавки. Под навесом и обедали, и ужинали, и чаи гоняли: тут было просторнее, чем в избушке, светлее и сподручнее управляться с котелками. Фёдор подошёл к столу, вытащил из берестяного туеса кусок хлеба и дольку вяленого мяса, отыскал среди посуды свою кружку с недопитым чаговым чаем и, посматривая по сторонам, принялся жевать.
От навеса хорошо просматривались обе пожни по берегам ручья. Их выкосили уже в первый день, и сейчас они стыдливо щерились стернёй. На левой, у дальней стенки леса, мирно помахивал хвостом стреноженный Сивка.
И больше никого.
Ещё одна пожня лежала чуть в стороне от поймы, на свободном от леса пологом склоне, но и там трава была скошена и смётана в плотный стог.
А вот на четвёртой, как раз и трудились нынче ночью. Только её отсюда не видно — укрытая косогором, луговина пряталась за поворотом ручья, в шагах пятистах от землянки.
Всё было, как обычно.
Фёдор задрал голову и прищурился. Солнце висело высоко над лесом со стороны Клешемы — значит, уже часа два за полдень. «Ну, ладно, подкрадусь незаметно к работникам и ка-ак выпрыгну! Вот Дашка заверещит!» Фёдор дожевал хлеб, повязал на голову платок и почти бесшумно, лёгкой рысцой припустил вверх по ручью. Чтобы сократить путь и появиться нежданно, он двинул напрямик, через спускавшийся к ручью сосновый угор. Лес вокруг пожни был нечастый, но в затейливо изрезанных кромках на границах луговины разросся кустарник, отлично подходивший для тайной вылазки.
Вскоре Фёдор оказался в начале пожни и спрятался у большой берёзы, недалеко от которой вокруг высокого кола-стожара уже громоздилось несколько куч сена. Какое-то время Фёдор, притаившись, ждал, в надежде, что рано или поздно сюда придёт кто-нибудь с сухим пахучим ворохом на носилках. Но время шло, ждать надоело, а никто так и не появился.
Короткими перебежками от куста к кусту, иногда срезая путь через мыски леса, Фёдор пробрался к широкому открытому месту и осторожно огляделся из укрытия. Косы торчали над луговиной, воткнутые косовищами в землю, там же, где их оставили утром. И линия скошенной травы нисколько не двинулась. Видимо, никто не притрагивался к косам с утра. И волока лежали по-прежнему: когда их ворошат — полосы скошенного сена переворачивают, и они немного смещаются.
Всё это было непонятно.
Значит, родные сюда не приходили, а ушли куда-то ещё. Может быть, на ближнее болото за морошкой? Но морошка, ещё не позрела, совсем рохлая. Или решили пособирать грибов? Да нет, не похоже: сперва управились бы здесь — а вдруг дождь!
Особой тревоги Фёдор не почувствовал, но, именно тогда, впервые шевельнулся в груди своенравный холодный прутик: он чуть дрогнул, только обозначил себя, и сразу свернулся змейкой — словно и не было.
Фёдор обошёл, на всякий случай, всю пожню, «ненароком» заглядывая в каждый уголок. Шёл не спеша, мурлыча беззаботную песенку, и, иногда громко, будто обращаясь к столетним соснам, выкрикивал безобидное: «Дашка-дурашка по бору ходила, трое лапти износила!» Но ни Дашка, ни мама, ни Семён с отцом отзываться не хотели.
«Вот голова еловая! Пока ты здесь околачиваешься, они уже давно, набрав ягод, фыркают чай под навесом у избушки и посмеиваются: „Где там Федька-засоня, небось, вчерашний день ищет!“ Быстрее назад, а то волноваться начнут!»
Но, у землянки встретило остывшее костровище и нетронутая посуда.
Змейка-прутик опять отчётливо шевельнулась. Аж кольнуло и зачесалось в груди. Фёдор поперхнулся, прокашлялся, и почувствовал, что голоден. Он поел тёплой каши, ещё раз оглядел окрестности и полез в избу — оставалось только ждать…
Под вечер тревога и беспокойство накрепко вцепились в Фёдора.
Он уже не мог ни лежать, ни сидеть: с каждой минутой, подгоняемый ударами сердца, всё сильней раскручивался тяжёлый маховик ожидания. Сначала Фёдор бесцельно и растерянно бродил вдоль ручья по ближним пожням, сшибал длинной вицей иван-чаевые макушки и головки ромашек. Долго разговаривал с фыркающим Сивкой, обнимал его большую голову, благодарно подставлял лицо тёплым и влажным лошадиным губам: «Вот ведь, Сивушка, ушли куда-то все. Меня не взяли чего-то. Не сказались. Ждёшь их, ждёшь…» Сивка в утешение легко толкал Фёдора головой и виновато моргал тёмным глазом.
Потом Фёдор вернулся к землянке, развёл огонь и подогрел чайник: «Вот придут, а тут чаёк поспел!» У костра было поспокойнее, но, вместе с тем, быстрей и незаметней сомкнулись сумерки. Когда вода закипела второй раз, Фёдор не выдержал, и по порядку, начиная с ближних, отправился обходить пожни. Он изо всех сил протяжно кричал родных по именам, звал, аукал. «Может, заплутали?». Но в ответ лишь качали тёмными макушками вековые сосны, и перекатывалось, затухая, звонкое эхо.
Внутри Фёдора всё крепче, до мелкой дрожи, сжималась тугая пружина нетерпения.
«Ну, где же вы?! Ну, где-е-е?..»
Под утро он уже совсем извёлся: зарывшись с головой в травяную подстилку, скрючившись и еле слышно подвывая, лежал в землянке на нарах. Иногда, вдруг насторожившись, Фёдор выскакивал наружу, затаив дыхание, слушал и вглядывался в прозрачные сумерки. Потом сидел под навесом, отрешённо уставившись перед собой и мерно постукивая по столу деревянной ложкой. Потом несколько раз срывался бежать на поиски, озадаченно останавливался у стенки леса, возвращался. Через некоторое время опять хватал свой небольшой мешок: «Да куда бежать-то?! Куда?!».
«Господи, лишь бы ничего не случилось! Боженька, милый, не попусти!!!».
«Нет-нет, они скоро придут. Надо только подождать. Надо — ещё — немного — по-до-ждать…»
На следующий день, чтобы как-то отвлечься и унять нервный колотун, Фёдор заставил себя заняться делами.
Несколько раз ходил на дальнюю пожню: сносил к стоговищу просохшее сено, собрал и принёс к землянке инструмент. Оставленные родными вещи, на которые то тут, то там натыкался взгляд, чтобы не бередили душу, сложил в большой берестяной короб и запихнул его под нары. Остервенело отдраил закопчённый чайник, перемыл и расставил сушиться на столе под навесом посуду. Кашу, чтоб не прокисла, накрыв котёл широким куском бересты, опустил в похожий на маленький колодец ледник, устроенный между корней разлапистой ёлки. Разок искупал Сивку в нешироком и холодном Верег-ручье. И ждал…
Утром третьего дня Фёдор открыл глаза, стянул с гвоздя отцовский сыромятный пояс с охотничьим ножом в ножнах, занёс в землянку посуду, прочий хозяйственный скарб, подпер толстой палкой дверь и пошёл.
Куда идти, он уже не думал, змейка-прутик, окрепшая за прошедшие сутки, вертелась в груди, как стрелка компаса, билась беспокойно, норовила выскочить. Повинуясь ей, Фёдор миновал недокошенную пожню и ещё с полчаса двигался вверх по Верег-ручью, пока не вышел к небольшому болоту. Верег-ручей узкой лентой вился по его краю и окончательно сходил на нет в пролеске сухостоя.
Фёдор пересёк болото и остановился, прислушиваясь. Монотонно шумел лес, стрекотали в осоке кузнечики, и тяжело гудел возле ног сердитый полосатый шмель. Змейка в груди рвалась дальше, влево по косогору, в глубину Тёплых Бугров…
К полудню проклюнулась первая усталость. Фёдор забрался уже достаточно далеко в незнакомые места: поросшие сосняком пологие угоры полдня вели то вверх, то вниз. Фёдор перемахнул по валёжине журчавший в ложбине ручей и быстро поднялся на вершину следующей сопки. Здесь он сделал привал: расположившись на толстом корне под одной из сосен, перекусил и немного отдохнул, привалившись спиной к тёплому жёлтому стволу.
Солнышко сверкало высоко среди сосновых макушек, вокруг играли лёгкие тени и солнечные пятна, щебетали пичуги — тёплый день середины лета спокойно дышал полной грудью. Но всё это Фёдор видел, будто сквозь сон: тоскливая тревога скрутила в тугой жгут всё его существо, мутной полупрозрачной пеленой застелила глаза.
Вытесняя любые мысли, притупляя чувства и сковывая душу, как огромная туча медленно росла безысходность. Лишь беспокойная змейка-прутик толкалась в груди — звала бежать, спасаться от этой чёрной бесконечной громады, пока она не настигла, не накрыла, пока не отняла надежду…
К вечеру Фёдор миновал ещё один ручей, обошёл левым берегом выросшее на пути болото, несколько раз поднял из кустов шумные глухариные выводки. Казалось, волны беломошной тайги раскинулись до края вселенной. Теперь он даже отдалённо не представлял, где находится.
Вскоре отгорела алая зорька, и спустились неплотные сумерки. Пудовой тяжестью легла на плечи усталость, но Фёдор не останавливался: «Вперёд, вперёд!»…
Ранним утром, когда ненадолго нырнувшее за горизонт солнце снова зарумянило перья белёсых облаков, Фёдор, свернувшись калачиком, уснул в корневище огромной лиственницы. Сон был коротким и тяжёлым. Он не принёс отдыха и облегчения, не рассеял туман в голове.
Продрав глаза, Фёдор без аппетита погрыз краюху, съел пару ломтиков вяленого мяса, напился из холодной лужи между корней.
«Ну, где же они?! Где-е-е-е?!!!» — он тяжело, совсем не по-детски вздохнул. Снова устроился под деревом, подтянув к подбородку и обхватив руками колени. Посидел так, чуть раскачиваясь взад-вперёд. Где-то в глубине у Фёдора прорезался и стремительно нарастал высокий надрывный крик: «Боженька, не-на-до!!! Божеее!..»
Змейка-прутик встрепенулась и упруго толкнула в рёбра: «Вперёд!»
Фёдор поднялся…
Ещё два дня сменились короткими белыми ночами, чередовались ручьевины и болота, лес то сгущался, то редел — а Фёдор всё шел. Шёл, почти не останавливаясь, лишь ночью, на несколько часов, забываясь во сне…
В очередное утро, перебравшись через довольно широкий ручей, Фёдор наткнулся на потемневшую от времени избушку. На полке у маленького окошка нашёлся погрызенный полёвками туесок с сухарями, соль, огниво. Мелькнула вялая мысль протопить избу и отоспаться на узких нарах, но Фёдор лишь с четверть часа полежал на них, пересыпал сухари в свой мешок и побрёл дальше.
Вокруг тянулись всё те же, светлые, но однообразные Тёплые Бугры. Иногда встречались нагромождения серых, поросших лишайником, валунов, местами из земли вздымались замшелые гранитные скалы, стороной проплыли несколько мелких сухих болот…
Змейка-прутик по-прежнему билась в груди, но что-то изменилось в её поведении. Она уже не так уверенно рвалась вперёд, подолгу замирала или едва заметно ворочалась, словно в нерешительности выбирала дорогу. И с каждым шагом накапливалась усталость, растекалась расплавленным оловом по гудящему телу…
Но Фёдор не сдавался. Идти становилось всё трудней, всё чаще он останавливался передохнуть, садился, где придется на землю, приваливался к стволам, или просто, откинувшись на спину, лежал в траве. Голова была тяжёлая и пустая, казалось, ни одна мысль не шевельнулась в ней с того дня на Верег-покосе. А сколько дней прошло? Когда это было? Год назад? Или месяц? Время и пространство потеряли значение и границы, перемешались, сомкнулись в круг, круг рассыпался колечками — спиралью. И тишина. Слышно как ветер качает ветви и травы, как на своём языке переговариваются птицы, монотонно гудит ненасытное комарьё. Звуки проникали в Фёдора без усилий, сами собой, отстранённо ложились в сознание и растворялись. «Ку-ку, ку-ку» — долетело откуда-то издалека. «Я здесь! Тут я!» — сообщала всей округе беспутная мамаша кукушка. «Кар-кр-кр-кар — всё имеет свой срок, всё рождается, цветёт и умирает, я видел это столько раз… Вот и ты, движешься по этой тропинке, но идёшь ты быстро, много быстрее всех остальных…» — кряхтел иссиня-черный ведун с высокой однобокой ёлки. «Вжжжжжж — успеть-успеть, нужжжно много уссспеть» — пела свою дневную молитву неугомонная пчела…
Ещё несколько дней брёл Фёдор по тайге, пока не вышел к речке. Это, видимо, была Жур. Неширокая и мелководная, она блестела камушками на дне и негромко шумела. Фёдор долго отдыхал на берегу, наблюдая водную рябь. Потом перешёл вброд на другую сторону. Тело почти не слушалось, на одной бесконечной ноте ныла душа, гулом отдавался в раскалывающейся голове каждый шаг. Выбравшись из воды, Фёдор ничком бухнулся в высокую траву, полежал какое-то время, собирая остаток сил, шатаясь, поднялся и поплёлся дальше. Змейка в груди теперь вела себя совсем тихо, наверное, как и Фёдор, обессилила и отчаялась. Сейчас она чуть заметно дёрнулась вниз по течению реки…
Соцсети:
Часть 1:
Глава 1, Глава 2 и 3, Глава 4, Глава 5 ...
6
…Ниже Клешемы, в раздольной луговой пойме, поросшей ивою, черёмухой и рябиной, где быстрая вода Жур-реки смиряла свой бег, поблёскивали рукава нескольких старых русел — «стариц». Отделялись старицы от основного течения широкими песчаными перемычками, которые буйно ерошились кустами дикой смородины и малины. Бог весть в какие года, то ли обрушился подмытый берег, то ли нанесло бурным половодьем перекатного грунта, то ли ещё как — но оказались куски реки отрезанными от проточной воды. Только по весне и в очень дождливую осень заливала их поднявшаяся Жур.
Ближняя к Клешеме старица, что лежала на том же берегу, чуть дальше и правее бревенчатого моста через реку, называлась Осиновой. Была она мелководной, едва в рост взрослого человека в самом глубоком месте, с пологим песчаным дном, с нависшими плакучими ивами и черёмухой.
Вода в старице прогревалась быстро, и Осиновая до самой середины лета, пока не начинала «цвести», становилась любимым местом купания у клешемских пострелят.
Ещё до Троицы, если весна выдавалась ранней и приветливой, начинала собираться по вечерам шумная ребячья ватага на нешироком открытом участке берега. С гамом, визгом и смехом баламутили стоячую тёплую воду и жгли яркие костры в поздних и зыбких сумерках белых ночей.
Девчонки сюда не ходили, они купались на другом, таком же, рукаве-старице, которая так и называлась — Девкина.
Семён в то лето часто брал Фёдора и Павлушку с собой на Осиновую. Благо рядом: выйдешь на дорогу к мосту, и видно — вот он дом. А вон и мама встречает бредущих с выпаса коров: в ожидании взошла по высокому взвозу на поветь, прикрывает глаза рукой от закатного солнышка и смотрит в сторону моста – где там ребята?! Это значит, что пора Фёдору с Павлушкой домой. Скоро Семён, который, конечно, слышал шум возвращающегося деревенского стада, звон коровьих колокольцев, посвисты и окрики пастухов, выскочит из воды, и, попрыгивая на одной ноге у костра, скажет: «Ну что, братья-пересмешники, чешите по домам. Завтра ещё сходим».
А уходить страсть, как не хочется. Сейчас начинается самое интересное: темнеют заросли по берегам, сумрак плотнее обступает жёлтый языкастый костёр, высоко над макушками деревьев белеет вечернее небо, и отливают оранжевым светом далёкие Тёплые Бугры на востоке — туда ещё падают зоревые лучи закатного солнышка. Разогнав по печкам и лавкам младший народ, старшие ребята будут жарить на костре ржаные сухарики и кусочки сала, рассказывать друг другу захватывающие страшные сказы и, может, ещё разок-другой бултыхнутся в потемневшую воду Осиновой.
Но нужно идти — мама начнёт тревожиться.
Да и «живот к спине прилипать» начал. А дома ждёт распаренная в русской печи ячменная каша, с маслом и мёдом, и крынка парного, только что надоенного из-под коровы Мурашки, молока.
А потом захочется спать: загудят ноги, что отмеряли за день с десяток вёрст, отяжелеют руки, начнут слипаться глаза. Да и ладно. Завтра новый будет день. Завтра ещё столько интересных дел…
Но однажды, когда Фёдор с Павлушкой оказались на берегу Осиновой впервые, им разрешили задержаться подольше.
Ребячий табор расположился у костра широким нестройным полукругом: кто вертелся у самого огня — «сушил шкуру», кто на длинных тонких ветках поджаривал «провиант», кто, как Фёдор с Павлушкой, сидел поодаль на сухих валёжинах или прямо на песке.
К ночи с Севера задул ровный упругий ветер, и небо понемногу затянуло. Огонь ярче обычного отражался на телах и лицах багряными переливами, и отчётливей блестели из сумерек глаза. От темных зарослей, от текущей невдалеке Жур, от раскинувшейся вокруг бескрайней тайги тихо подкралась к костру Сказка.
И, хотя никто не слышал беззвучных шагов на мягких пушистых лапах, все почувствовали её приход. Разговоры и смех поутихли: лишь потрескивали дрова в огне, да иногда раздавались лёгкие шлепки — надоедливые, пусть и редкие пока, комары вылетели на вечернюю поживу.
От костра к Павлушке с Фёдором подошёл Семён, сел рядом и протянул подкопчённую ветку с двумя ржаными сухарями. Ребята стянули их в ладошки и, аккуратно перекатывая из руки в руку, стали остужать. Сухари ароматно пахли и чуть-чуть жглись.
Семён помолчал, глядя в костёр, негромко попросил:
— Афанасий, может, расскажешь чего?
С разных сторон костра послышалось:
— Афонь, расскажи!
Афанасий, худощавый и нескладный ровесник Семёна, знал столько сказок, былин и былей, сколько не знала ни одна мамка-жонка в деревне. Был когда-то у Афанасия прадед. Сто с лишним лет прожил старик на белом свете, много повидал, много походил по миру. Но, как отмерял Век — занемог, исхудал и сгорбился. Вот и сидел на завалинке сухим калачом, с правнуками нянчился. Но память оставалась у старика крепкой, а мысль ясной. Тогда и перенял Афонька от прадеда, вместе с цепкой памятью, тьму-тьмущую этих сказов и былей.
И рассказывал Афанасий хорошо, интересно. Умело менял голос в нужных местах, копировал интонации, изображал повадки.
— Ну, раз просите…
Он не привередничал, пересел ближе к костру. За ним и остальные, потихоньку, чтобы не спугнуть таинственное настроение, плотнее разместился вокруг.
Афанасий окинул всех взглядом:
— Сказ древний. Раньше его у нас по всем избам сказывали, да теперь забыли. Но мы помним. И каждый год в начале лета — этот сказ первый у костра на Осиновой старице.
Чуть слышный шёпот прошелестел по ребячьему кругу и стих: «Сказ Жур!»
— Всё вокруг нас живое! Трава ли в широком поле, ветер ли в небе раздольном, волна ли в бездонном море — всё на свой лад живёт и движется! Всё живёт, да не всякий это приметить может…
Говорил Афанасий негромко, размеренно, иногда останавливаясь. Но чем дольше он говорил, тем явственней проявлялся едва уловимый причудливый ритм в его словах…
«Сказ Жур»
«…Казалось бы, чего проще — оглянись, прислушайся, разгляди жизнь в былинке каждой. Но, иной человек будто слеп от рождения — кроме себя ничего усмотреть не в силах. И уверен такой бедолага, что весь мир необъятный вокруг него вращается и лишь для него единого сотворён. Так горемыка в потёмках и мается…
А чтобы постичь такое простое чудо, которое здесь, рядом, всякий день около нас происходит — сердце чистое и чуткое в груди пестовать надобно!
Но это присказка, а вот вам и сказка…
Бежит наша Жур-река по груди Земли-матушки испокон седых веков.
В глубине Тёплых Бугров сплетается она из сотен ручьёв-родников в тугую косу — вьётся-скачет по перекатам, поёт звонко: голосом девичьим с миром беседует.
Ниже — блестит неспешно прозрачной водой-слезою по Тёмным Буграм — растёт-полнится средь сырых еловых лесов, взрослеет.
И уже далеко на Закате широко и зрело с морюшком роднится.
И кто видел, тот знает, что бывает река и весёлой и грустной. То плещет ласково, а то и серчает крутой волной да водой глубокой.
По установленью высшему течёт жизнь человеческая от рождения к старости — через дни-недели, месяцы и годы. У реки иначе: от истока малого — к устью, к морю, через вёрсты да пороги…
Раз в пять лет, в холода лютые, на Крещение, когда Дух Божий всю воду мира святит — очищает, дабы и впредь могла вода жизнь питать и утолять скорби, родятся в Жур-реке её детки. Каждый родник-ручеёк, что впадает в Жур, отдаёт струйку малую. И бегут эти струйки со всех притоков, кто вниз, а кто и вверх, супротив течения. К нам, к Клешеме, за Светлую Горку, за Звонкие Перекаты. Собираются в Журовой заводи струйки тонкие, ждут полуночи Крещенской.
А ровно в полночь становятся они СОВСЕМ живыми. Превращаются струйки в прозрачных водных детишек — Журов.
Ох, и весело у них в тот миг! Рождения радость! Вьются змейками-невидимками, снуют по всей заводи до переката, смеются-хохочут. Кутерьма-карусель! Анж, вода бурлит.
Потому, раз в пять лет, на Крещение, полынья в заводи за Светлой Горкой открывается. Даже в самую студёную зиму.
Но, когда является к заводи Крёстный Ход, и священник таинство творит — молитвы читает — детки Журы утихают. Хоть и малы совсем — понимают уже!
Да недолго затишье длится. Как войдут православные в воду, так каждого малыши Журы обласкают: по груди завьются, по спине соскользнут — всю хворобу, злость и нечисть снимут!
И ещё несколько дней веселятся новорожденные в Журовой заводи: знакомятся, играют, себе и Миру радуются!
Только и у Журов забот много. Спустя седмицу уходят они всем своим шумным семейством в тайное место. И то ли есть это тайное место, а то ли и нет его вовсе, но до тёплых деньков, до ледохода, много-много нужно Журам малюткам узнать, многому научиться.
У любой травинки своя цель и предназначение в мире. И у Журов своё.
К лету домой, по своим притокам, в свой ручеёк вернуться следует. Присматривать за порядком водным, русло в чистоте держать, над икринками-мальками и прочей водной живностью попечительство нести. И за лесом окружающим ухаживать: уже к осени научатся молодые Журы выбираться на берег и ужами-невидимками в траве шуршать.
И ещё много дел и забот у Журов — но нам и малой части из того не постичь. Мудрость великую и многие тайны нашего мира хранят Журы. Много чудесного могут они, многое делают, но тихо и незаметно для людей. И сами на глаза человеку не показываются. Да и захочешь — не узришь: прозрачное, как родниковая вода, тело у Журов. В шаге от тебя в воде ли, в траве затаится — и нет его. А плавают Журы быстро, ползают ловко. Лишь изредка, чтобы Помощь или Весть донести, являются они людям. Да и то, лишь тому человеку, у которого сердце чистое и чуткое!
Так и живут Журы четыре года в трудах праведных. А на пятый год, когда лето уж под горку катится, сходятся Журы в глубине Великого Мха, в местах топких и непроходимых. Вьёт на болоте каждый Жур себе гнёздышко-шар, на вроде того, что синицы строят, и засыпает в нём на три дня. А на Спаса Яблочного, в День Преображения, просыпается в гнезде молодой Журавль. Вида обычного, от других журавлей не отличимого, да во всём остальном — иной.
Собираются Журы-журавли по осени в стаю и улетают.
И летят они без отдыха много дней и ночей, летят за край Земли, сквозь чёрное небо к далёким звёздам.
И когда приходит срок, по одному покидают Журы клин стройный, и дальше в одиночку путь держат. Так как звезда у каждого своя!
Потому и имена их истинные — как у звёзд!»
Афанасий закончил говорить, но ещё какое-то время ребята молчали, задумчиво глядя в догорающий костёр. Первым подал голос Фёдор:
— Афонь, а они взаправду есть? Журы?
— Не знаю… На то он и Сказ — всю жизнь размышлять…
А после, когда возвращались в серых сумерках домой, как-то по-новому, загадочно и грустно сверкала Жур-река. И было жаль одиноко летящих в бесконечной ночи Журов.
И ещё долго не отпускала из мягких пушистых лап Сказка…
Соцсети:
Вконтакте
Живой Журнал
Справились? Тогда попробуйте пройти нашу новую игру на внимательность. Приз — награда в профиль на Пикабу: https://pikabu.ru/link/-oD8sjtmAi
Часть первая:
5
Следом на поверхность памяти выскользнула первая клешемская весна.
…Большая куча щепы и опилка благоухала недалеко от Фёдора свежей сосновой смолой. Вокруг на разный манер стучали топоры, хрустели острыми зубьями пилы, шелестели стружкой рубанки. Щепу огромной берестяной корзиной таскал из дома Семён. А Фёдору и Павлушке было поручено другое ответственное дело — специальными деревянными скребками они очищали широкие жёлтые кирпичи от старого раствора. Иногда глиняный раствор не поддавался скребку, и приходилось брать кирочку — особый молоток для кладки печей — и уже им отбивать непослушные куски. Работа была монотонная, и в перерывах, которые становились всё длиннее, Фёдор с Павлушкой вытаскивали из кучи щепку побольше и придумывали, какой из неё можно вырезать кораблик. Или начинали пулять друг в друга мелкими камешками сухого раствора. Но когда из дома появлялся Семён, приходилось опять браться за работу. Несмотря на это, настроение было весёлое.
Человек двадцать клешемских мужиков бойко крутились около дома. Кто-то зарубал пазы и углы на ошкуренных сосновых брёвнах, что были раскатаны на широком дворе. Кто-то расклинивал сруб и удалял из него прогнившее бревно, кто-то сидел наверху, среди оголившихся стропильных рёбер крыши. Работа ладилась споро и задорно. Мужики то и дело перебрасывались шутками и посмеивались друг над другом…
Родители Фёдора ещё до Пасхи выбрали из двух пустовавших домов один. Остановились на том, что поменьше — он лучше сохранился и стоял ближе к Жур-реке. Штабель отборной сосны для ремонта, которую заготовили и вывезли с Тёплых Бугров ещё зимой, ждал своего часа за поветью на заднем дворе.
Ходовы наведывались к выбранному дому, прикидывали и примерялись, с чего начать. Дом был старый, и лет пять уже стоял без хозяев. Во влажных сенях томился спёртый прокисший воздух. Неуютно пахнуло на Фёдора заброшенностью и остатками чужой неизвестной жизни: лопнувшая лавка и скособоченный стол в горнице, ветошь по углам, черепки битой посуды и развалившееся устье печи в зимней избе.
Потрудиться на ремонте дома предстояло немало. Главная удача была в том, что сохранились, были совершенно не тронуты тлением три нижних, окладных, венца. Они по клешемской традиции были срублены из лиственницы. А вот крышу, стропила, печи и почти всю хозяйственную половину дома нужно было основательно ремонтировать.
Решили, как и полагается, «плясать от печки». Их было две, и обе предстояло разобрать по кирпичику, кирпич вынести во двор, очистить. И уже после этого из очищенных пористых красавцев сложить печи заново. Отец и Семён, чумазые, в пыли и саже несколько дней возились с разборкой. Пыль в избе стояла густой завесой, выныривая из этого тумана, они несли кирпичи в дальний угол двора, складывали в три ряда на приготовленные старые доски. Получалась сплошная кирпичная стенка в пол сажени высотой. Фёдор и Павлушка брали сверху по одному кирпичу и обречённо шоркали их скребками. Мама с Дашкой собирали по повети и чердаку разный хлам и стаскивали его на огород за домом, чтобы потом сжечь. Дела хватало всем.
А вчера, в конце воскресной службы, когда батюшка Савелий, стоя на амвоне, уже заканчивал проповедь, он сделал паузу, окинул паству взглядом и продолжил своим густым басом:
— …Ну, что, православные! Общее дело литургии святой мы с вами справили. Нужно нам и в мирской жизни поступать по совести и творить дела добрые. Вот Ивану Ходову дом подновить требуется. Так что завтра, кто срочными делами не обременён — добро пожаловать. Куда идти все знают. С Богом!
Народ одобрительно зашумел и стал расходиться. Фёдор посмотрел на отца и понял, что тот и смутился и обрадовался одновременно. Даже, как будто, слегка покраснел.
И вот сегодня утром отец, дядя Кирилл Афанасьевич, Семён и Фёдор сидели на одном из брёвен возле дома и наблюдали, как собирается народ. Точнее, мужская его половина. Мужики шли с топорами, несли пилы, тёсла, напарьи и прочий плотницкий инструмент.
Кирилл Афанасьевич и отец поднимались навстречу и здоровались с каждым за руку. Вскоре, чуть в стороне от них, образовалась небольшая задорная и шумная толпа. Там оживлённо о чём-то беседовали, посматривали на дом, показывали руками то на крышу, то на стены, и, кажется, чего-то ждали.
Отец вопросительно глянул на Кирилла Афанасьевича. Тот усмехнулся:
— Погодь, сейчас Емельян Петрович подойдёт. Да, кажись, вот и он.
С «верхнего» конца Клешемы по улице к ним бодро шагал невысокий коренастый мужичок. На вид ему было лет шестьдесят: сдвинутый на затылок картуз, взъерошенные светлые волосы, торчащая клочьями в разные стороны куцая борода, нос сапожком, загорелое, изрезанное сетью «улыбчивых» морщин лицо. И сверкающие небом голубые глаза. Глаза были молодые, весёлые.
— Здарова, Кирилл Афанасьевич! — крикнул он ещё издалека.
— Утро доброе, Емельян Петрович!
Емельян Петрович подошёл ближе, пожал руки отцу и дядюшке. Глянул в сторону мужиков:
— Здарова живём, работнички!
Мужики нестройно загудели в ответ. Емельян Петрович прищурился и призывно махнул рукой:
— Мишка, Сашка!
Повинуясь отцу, из толпы друг за другом вынырнули два дюжих молодца. Емельян Петрович вытащил из-за пояса небольшой ловкий топор, попробовал пальцем лезвие, острое ли, щёлкнул по нему. Лезвие в ответ тонко зазвенело. Он поднёс топор к уху, некоторое время послушал, подмигнул отцу:
— Ну, что, хозяин, пойдём, посмотрим, что там у нас.
Довольно долго Емельян Петрович вместе с отцом, Кирилл Афанасьевичем, и двумя сыновьями исследовал дом. Емельян Петрович, казалось, ощупал каждое бревно: то постукивал по ним обухом своего топорика, то делал затёски, тщательно изучил окладные венцы, возился в подклети, затем велел поднять «чистый» пол в горнице и смотрел там, шуршал и кряхтел сначала на чердаке, а затем залез и на крышу. Наконец, он закончил и спустился вниз.
— Ну, картинка такая нарисовалась…
Емельян Петрович Рябов был плотником от Бога. Несть числа избам, амбарам, баням, что вышли из-под его топора. Добрая слава об искусном мастере ходила далеко за пределами Клешемы. Емельяна Петровича сотоварищи приглашали ставить дома, возводить и обновлять храмы. Последнее время сам он почти не рубил, больше расчерчивал и прикидывал углы, сложные сочленения и общую «хонструхцию». Так было и теперь. Разбив мужиков на группы и определив каждой группе работу, Емельян Петрович ходил между ними и поглядывал, как и что делается. По необходимости он снимал замеры, размечал линии рубки, подсказывал, где и как ловчее подступиться. От его острого намётанного глаза не ускользал ни один недочёт. То тут, то там раздавался высокий, с хрипотцой голос:
— Ага, смотри, тот край выше увёл. Чуток сними — и порядок. А то плотно не сядет. А ты, Сергий, здесь аккуратнее! Против «шерсти», в задир, не бери. По волокну прикидывай — не сколи лишку. Вон, лучше стамеску возьми…
Только изредка, в самых ответственных случаях, вытаскивал Емельян Петрович из-за пояса свой топор и в несколько точных и выверенных ударов затёсывал «хитрые» места. Мужики лишь пожимали плечами:
— Силён же ты, Петрович! Мастер!
Петрович таял в широкой улыбке и хихикал:
— Чтобы рубить метко, нужна сметка. Кумекать надо «шариком», а не токмо шапку носить…
Через три дня дом был готов. Белел новеньким крыльцом и полосами свежих брёвен в сером срубе. Заново проструганные полы и внутренние стены светились. До этого просевшая над поветью крыша распрямила хребет и блестела на солнце сырым ещё осиновым тёсом. Стал дом помолодевшим, заново родившимся. Просторно и гулко было в горнице, весёлый задор строителей как будто передался дому, и он, вобрав в свои стены смех, голоса и удары топоров, словно весь напружинился, налился энергией и беззвучно радостно звенел.
Оставалось только печи сложить.
Доля очищенного кирпича, к стыду Фёдора и Павлуши, была невелика. На подмогу пришёл Семён и мама с Дашей. А отец с Кирилл Афанасьевичем, тем временем, занялись приготовлением раствора: нужно было привезти глины и песку, глину замочить на несколько дней, и только после этого смешивать песок и глиняную няшу в неглубокой, вырытой у дома яме. Песок и глина тоже не всякие годились. За тем и другим ездили на телеге в надёжные разведанные места, версты за две от Клешемы.
Когда всё было почти готово к кладке печей, наведался к ним в гости с «проверкой» отец Савелий. Походил по дому, придирчиво осмотрел, потрогал новые венцы своими огромными руками: «Вот и славно». Потом, уже на улице, когда Ходовы вышли проводить батюшку, священник положил руку отцу на плечо:
— Да, Иван Фёдорович, с печами голову не ломай. Завтра придёт к вам Захар Петров — будет класть. Вы у него на подхвате. А там он скажет, что и как.
— Так, батюшка, — отец растерялся, — печи я и сам могу. Осилим.
Священник привычно чуть улыбнулся:
— Осилите, Иван, не спорю. Но Захар, почитай, всей Клешеме печи клал, такого печника ещё поискать! Да и должно ему — епитимиятакого рода назначена, греховоднику. Так что будут у вас печи форменные, по образу и подобию. Но, чтоб ни пива, ни медовухи Захару — ни-ни!
Отец посмотрел на маму, снова на священника, чуть помолчал, и махнул рукой:
— А, ладно.
— Вот и славно! — батюшка Савелий отошёл на шаг и широко перекрестил Ходовых. — Храни Бог!..
Захар Петров оказался высоким, сухим и мрачным. Зыркал исподлобья и почти не разговаривал: подай то, принеси это. Во всяком случае, так было поначалу. А на одном из перерывов в работе Захар взял и рассказал такую бывальщину, что все за животики похватались. Даже мама засмеялась, отвернувшись и прикрываясь платком. Но на «дымовое», когда последний кирпич лег на своё место в трубе, а в обеих печках загудела тяга, и затрещали поленья, мама к столу с угощеньем вынесла кувшин брусничного морса:
— Извини, Захар, сам знаешь…
Перед Троицей Ходовы переезжали в отремонтированный дом. Собралась почти вся Клешема: батюшка Савелий торжественно освятил жильё и поблагодарил народ за доброе дело. Во дворе сколотили длинные дощатые столы, накрыли, чем Бог послал, и угощали работников и прочих желающих — спасибо тётушке Прасковье и её дочери Анастасии — помогли маме у печи справиться.
И вот он, свой дом! Непривычный, ещё не обжитой, но долгожданный и уже полюбившийся. Светлый и чистый. Легко дышится в нём и сладко спиться! И каждое утро, как праздник — вскакиваешь и бежишь навстречу новому дню, навстречу новым добрым событиям, навстречу лету! И так здорово пахнет свежетёсанными сосновыми брёвнами и не до конца просохшей печью: смесь терпкого запаха липкой смолы и сохнущих белил. И все рядом: мама с отцом и Семён с Дашкой. А за окнами блестит Жур-река и стоит красивая, ладная деревня Клешема…
А впереди росло, ждало и манило первое клешемское лето, по-настоящему счастливое и радостное…
Соцсети: