XVIII: http://pikabu.ru/story/_2157739
___________________
XIX
В первые дни было особенно трудно. Думать о чем-то. В домах, которые теперь укрылись тишиной без шумных, шутливых мальчишек, разбилось немало чашек, что выскальзывали из пальцев матерей. Когда иногда шла к Кате, чтобы помочь с малыми, дать ей немного времени поспать, слышала, как бьется чашка, как тихо всхлипывает кто-то за дверью. И так больно сжималось сердце.
*
Она держала одного из Катиных мальчишек на руках, тихонько напевая старую колыбельную, которой когда-то научил ее еще Витя. Когда кончились слова, тихо мычала мотив, укачивая одного из близнецов.
– Я помню, когда Степка был таким. Всем скопом его растили тогда, помнишь? Девочки совсем, что с детьми-то делать плохо представляли, а вон какой пацан вырос, всем на радость.
– Кать…
Женщина тихо засмеялась, укачивая второго малыша.
– Ты тренируйся давай, тренируйся, а то поди растеряла все навыки. Витька вернется, своих укачивать будешь.
– Катя, да… – попыталась оправдаться было Лена, но поздно было.
– Ой, как будто у тебя на лбу ничего не написано. И у Витьки, между прочим, тоже. Десять лет прошло, а вы как подростки все краснеете и страдаете по разным углам. А пока никто не видит. целуетесь, да? Покраснела… Лена-Лена…
– Сейчас не я, а Степка тебе укладывать их будет.
– Ой, не надо, зарычала мне тут, а уши-то горят. Степка твой быстрее, чем они засыпает, между прочим…
И обе тихо засмеялись, вглядываясь в морщившихся во сне мальчуганов, у которых только и было волос, что Валькин вихор.
*
У них появилась связь. Голос Сашки иногда вещал о том, где они находятся и что происходит. Все с радостью ждали этих сигналов, каждый раз надеясь, что именно сегодня, закончится. Но не заканчивалось. Лена, в отличие от многих, не ждала в комнатушке с приемником новостей, не бегала, пытаясь разузнать у других, боялась, боялась одной страшной правды, что погибли. Все те, с которыми выросла. Она, как никто, знала, что за свободу платят. И однажды видела цену, которую заплатили, в большинстве своем еще юные тогда мальчишки и девчонки, едва ли старше Яшки, за свою свободу. Заплатила и она, пусть даже все вернулось сполна. Вернулось, чтобы снова исчезнуть. Закрывала глаза, выдыхая дым в теплую ночь. И раз в неделю глотала горечь со дна стакана, наполненного из початой бутылки – быть может, они ушли не напрасно.
*
Она очнулась от тяжелой дремоты, всхлипнув. Сердце колотилось гулко и больно, билось под горлом, не давая вдохнуть. И было больно, больно сделать вдох, больно… Просто больно. Закрыла глаза, прикрывая ладонью, совершенно машинально, половину лица.
В тот вечер у нее из рук упала чашка, разбиваясь на мелкие осколки, разлетаясь по всей кухне. И долго-долго не хотело успокаиваться бешено колотящееся сердце.
Это было труднее, чем учиться ходить. Снова научиться жить, заниматься обычными делами, кормить трижды в день Степку. Но получалось. Неделя, другая, третья, и уже не вздрагивали от каждого шороха. Не смотрели в сторону Стены, роняя ведра, когда вдруг где-то громко хлопнет дверь или залает собака. И уже слабо улыбались, когда мимо проносился пятилетний Киря, в очередной раз оседлав одного из потомков Феликса. И пили чай, сжимая кружки до белизны пальцев, но теперь уже не молчали. Все так же не осмеливались говорить ни о чем, когда не было новостей, касающихся войны, но уже говорили. О том, что дети опять без спросу убежали на реку, о том… Да мало ли о чем можно говорить, но так часто замолкали на полуслове, вспоминая, как держат за руку, как обнимают родные, дорогие, и то у одной, то у другой пропадал голос.
*
Сквозь помехи прорвался голос. Который сказал о том, что все кончилось, что они победили. Задохнулись, задохнулись все разом, стоило только услышать. Замерли, как только мимо пронесся Степка, рупором вещавший такие новости, пока бежал домой, а потом к Кате, поскольку не нашел маму дома. Разлили воду, чай, уронили чашку, одежду, ведро. И все, абсолютно все посмотрели в сторону Стены.
*
– Мама…
Как бы тихо это ни сказали, она всегда слышала, подрывалась. Испуганно, словно пропустила что-то важное. Боясь, что проснулась на второй зов, или на третий. Но каждый раз просыпалась на первый. Боялась, что что-то случилось со Степкой, но в темноте высилась другая фигура.
– Ясик! – обняла мальчика, прижимая к себе, целуя щеки, макушку, чувствуя запах гари и пороха, стряхивая с плеч пыль взорванного асфальта. Зажигала в доме свет, обнимала мальчика, усаживала за стол, и все улыбалась, безмерно счастливая, да только постоянно оборачивалась к двери, которая не открылась снова. Яша жевал, радостный, разогретый ужин, утверждал, что без ее супа соскучился и вообще без супа Лены жизнь – не жизнь. Обещал Степке рассказать все чуть позже, и вообще отправил брата спать, пообещав уши-то надрать (научила на свою голову). Когда Степка ушел в свою комнату, обиженный, Лена уже ставила перед Яшей чай. И снова обернулась к двери.
– Лена, сядь, успокойся. Он жив, здоров, почти цел… Да не смотри ты так на меня, я почти не виноват. Нет! Нет! Перестань на меня так смотреть, потом объясню. Он просто задержался, он придет. Мы победили, Лен, понимаешь? И Осипов твой вернется, просто чуть позже.
Яша поднялся, поймав Лену за руку, и притянул к себе. Обнял, гладя по растрепанным волосам, в которых добавилось серебристых ручейков.
– Как была дурой, Александрова, так и осталась.
– Яш, ты с кем разговариваешь вообще? Я тебе сейчас…
– Уши надерешь, знаю. А Осипов вернется, я тебе врал когда-нибудь?
– Минимум трижды в день.
– Дура ты, Ленка, хоть и мама, - покачал головой Яша, отпуская женщину.
*
Послушай, как падают листья. Остановись хоть на миг, чтобы услышать сухой шорох. Замер на мгновение золотой, с красными разводами крови, кленовый листок на ветке, прежде чем упасть, отяжелев от собственной смерти. Вот зашуршал тонкими, резными осиновыми листочками, с которыми последний раз поцеловался, прежде, чем упасть на землю. Сидела на корне древней, как мир, сосны, и все смотрела, смотрела в сторону стены, все ждала темную фигуру, последнюю фигуру, что еще может прийти. А фигуры все не было, и приходилось, кутаясь в старую шаль, возвращаться домой, чтобы увидеть, как Степка взахлеб слушает рассказы Яши, в которых он был героем, в которых война – это так захватывающе, в которых каждый взрыв – не взрыв, а салют, и не гибнут, совершенно не гибнут люди. Да только Ясик поднимал глаза, и в них уже не было тех детских искорок, тех чертей, что хотели разрушить стену, весь город до основания. Он знал теперь цену победы, на нем остались шрамы, да и слышать на правое ухо, хоть сам не признавался, он стал хуже. Да только отворачивался от Лены, и снова улыбался, и размахивал руками, подкрепляя слова, рассказывая про оттакенную вот мину, от которой он всех спас. Или еще про что-то оттакенное, даже больше – Лена уже слышала эти рассказы. И каждый день теперь казался длиннее, чем все месяцы войны.
Парадокс ночи в том, что время – изменяется. Тянется, словно резина, а потом так незаметно летит, что не успеваешь заметить, как остыл, заледенев, в кружке чай. Перед самым рассветом, когда сумрак менял темноту, когда влага проникала сквозь приоткрытое на кухонке окно, поднималась со стула, откладывая в сторону старую, с блестящими от множества листавших пальцев страницами книгу, которую пыталась читать, спасаясь от невероятной длины очередной ночи. И сердце, словно повинуясь времени, билось так редко-редко.
Нахмурилась, пытаясь понять, как так незаметно мог ускользнуть рыжий, что не слышала. Поджимала губы, поражаясь скрытности подрывника, улыбалась слабо, догадываясь, в каком направлении мог уйти, да только кого ему да скрывать? Ох уж получит по первое… Ударом тока по кончикам пальцев пришло понимание, что в сумраке, совсем близко, есть кто-то еще. И подняла глаза, все так же забавно нагнувшись в поисках сапог, чтобы увидеть оживший, воскресший сон. Да только воскрес ли, сбылся ль сон? Смотрела на него, родного, чуть тронутого светом из открытой двери, невероятно необходимого, и не выдержала. Несколько шагов до него даже не запомнила, только прижалась к нему, как могла крепко, чтобы даже сквозь выстуженную ночью форму почувствовать тепло.
Он что-то говорил, а она лишь мотала головой. Не чувствовала ни холода, ни ветра, ни росы, в которой умывала пятки, только его тепло. И слезы, слезы страха за него, слезы радости, слезы, которые она не пролила во время прощания – все, что застряли в горле, но которые она так хорошо держала в себе, внезапно покатились по щекам. Вернулся…
– Витенька… – прошептала, когда он просил посмотреть на него, говорил, что все хорошо. Да, все хорошо, все лучше, чем может быть. Она просто счастлива, а счастье… Оно бывает и таким, когда нечем дышать и ничего не можешь сказать, когда все сжимается, до боли, до хруста, до самого основания, чтобы распрямиться теплом. И целовала, целовала свежие шрамы на щеке, целовала губы, целовала лоб, умывая солью.
Поднялась на мысочки, а потом встала, как в далеком детстве, на витины ботинки, босыми пальцами поверх черной кожи, чтобы оказаться еще немного выше, прислониться лбом к его подбородку, закрыть глаза.
Утро никогда не опаздывало. Собачьим лаем ли, просыпающимися соседями, рассветом. Разбавляло серость водой, вытравляя темноту из воздуха. И не хватало времени, чтобы остаться вместе. И ночь больше не укрывала простое, человеческое счастье.
Да только нужно ли его скрывать в мире, где больше нет войны? Обняла Осипова за шею, испуганно прижимаясь к нему – сама детей на руках таскала все эти десять лет, ее никто не догадывался поднимать. И, улыбаясь, уткнулась в плечо. Теперь, наконец, ее семья была полной.
*
– Мама, мама, а когда я вырасту, меня отпустят на войну?
– Нет.
– Почему?
– Войны больше не будет, малыш, наш папа победил.